Октябрьская эволюция

«Перевороты 1917 года оказались ферментом, который позволил переварить великую и непобедимую русскую тоску, расщепив ее на эндорфин и адреналин. Под этим коктейлем доводы рассудка в лучшем случае воспринимаются как белый шум, в худшем — как повод для немедленного подтверждения права сильного.
Февральский приход оказался слишком быстротечным: война не кончилась, голод из газетной страшилки превратился в прогноз на завтра, жить стало не лучше, а хуже, Временное правительство в кратчайшие сроки научилось вызывать у россиян омерзение не меньшее, чем Государь Император со чадами, домочадцами и Распутиным. И все многочисленнее и агрессивнее становились разнообразные ряженые с ружьями, которые выглядели забавными, пока не начинали стрелять — а ведь то и дело начинали.
Ленинцы в сжатые сроки взяли верх в революционном лагере: с их авторитетом смирились и полулегли даже эсеры, десять лет бывшие вообще-то символами пламенных революционеров — чего же говорить о меньшевиках и анархистах.
А публика застыла, сделав вид, что это просто издержки отечественного извода не придуманной еще карнавализации. Стылость сменялась жаром: на смену знойному февралю, апрелю и июлю приходили дремотные месяцы, схватившие и подвесившие элиты и публику словно в прозрачном вязком киселе — не то в холодце, потихоньку вывариваемом из сочленений империи, не то в нитроглицерине. И большевики высекли искру.»

По просьбе журнала «Дружба народов» влился в большую красивую компанию писателей, примеривших на себя незабываемый 1917-й.

«И подкалывающий своих коллег своей идентичностью»

Очень крутая, глубокая и интересная статья о восточном дискурсе в текущей отечественной литературе, с анализом и упоминаниями «Заххока», «Поклонения волхвов», книг Алексея Иванова, Германа Садулаева и многих других — и богатым сопоставлением аж трех моих романов.

«То есть независимости никто особо не хотел, но, вкусив ее, уже от нее не откажется. Россия же, наоборот, не может воспринять новую ситуацию, остается в плену у имперских комплексов, жаждет восстановления, строит с тем или иным успехом СССР 2.0. (…) Дальше, под эпиграфы из Майка Науменко и Егора Летова, начинается настоящий боевик — американцев татары дурят и мочат. Казань — вот настоящий символ и гордость постколониальных исследований, огромный привет Эдварду Саиду, утверждавшему, что Запад сознательно если не тормозил развитие Востока, то таковым (неразвитым) его презентовал — оказывается центром всего. Нужен хитрый яд для устранения президента? Здесь в советские времена работал НИИ. Нужно побомбить Белый дом? В Казани как раз ремонтируют российские сверхзвуковые стратегические бомбардировщики-ракетоносцы ТУ-160 последней модели. Хакеры, бойцы, пиарщики — также имеются. (…) Посему к теме того, как те же жители Казани разбираются с «чужими», автор вернется в своей последней книге «Город Брежнев», очень объемном и сильном романе, о жанровой принадлежности которого критики спорят и иронизируют, попавшись на уловку определения «производственный роман», хотя многомерная книга в той же мере — история взросления (и Bildungsroman) в позднесоветские годы (тот же пионерлагерь, что и в «…Ударе»), хроника конца империи и многое еще чего.»

Эдак, глядишь, кто-нибудь и пасхалочку из «Rucciи» в «ГБ» обнаружит все-таки.
Радуюсь.

«Это означает, что Левиафан умер»

«Поздний застой. Цой курит у дверей кочегарки. Слово «йогурт» значит примерно то же, что «жаботикаба». Стеклянные бутылки сдают в молочный. Всё вроде бы и неплохо, но…
Один и тот же прием, который Идиатуллин проводит раз за разом на каждой сюжетной нитке романа, беспощадно выявляет суть происходящего. Герои нащупывают норму и логику социальных взаимодействий внутри какой-то части мира – той, где они живут; встраиваются в эту — чаще всего, вполне для них приемлемую – норму; согласовываются между собой и уже было начинают рассчитывать на спокойную работу и хотя бы промежуточный хэппи-энд – как в ситуацию на всех парах вламывается оснащенный более сильными кодами актор совершенно иной нормы и разносит в клочки только-только налаженное согласование. На каждом уровне. Школьные курсы самообороны, заводская система снабжения, воровской договорняк, профсоюзная работа, права работающей женщины, производство военной техники и комсомольский активизм. Ни одна из исполняемых в романе норм не является сквозной, понятной для всех участников происходящего. Ни одну согласованную участниками деятельность не удается довести до заранее поставленной цели. Хотя нет, вру – героям один раз за текст удается успешно налепить и поесть пельменей. Всё.
Нет, это не революция. В революции каждый участник более-менее представляет нормы восприятия и поведения другого. Те, кто вешает буржуя на фонаре, отлично представляют себе буржуя, а те, кто с винтовками разгоняют самосуд, чтобы сослать буржуя за Можай или расстрелять его по распоряжению тройки – отлично понимают вешальщиков. В революции люди могут быть носителями разных норм – но каждая норма сама по себе имеет внутреннюю логику и каждый носитель, часто непроизвольно, маркирует свою принадлежность к ней. В реальности города Брежнева каждый носитель какой-либо нормы вызывает у других тяжелейшее недоумение. Практически все персонажи друг другу инопланетяне. Если бы дело ограничивалось несмешиванием демонстрационной и практической норм (о чем писали уже очень многие советологи), было бы куда легче. Да оно и было легче. Раньше. Но теперь даже демонстрационная норма противоречива внутри себя (гордимся ли мы воинами-интернационалистами? Какой заказ важнее – военный или экспортный?), а что из себя представляет практическая норма, вообще страшно сказать. По большому счету, она сведена к биологической – «кто боится, тот и не прав». Толстенький трусливый мальчик требует у вооруженной кодлы «чирик» — и получает. Просто потому, что слишком устал и перепсиховал, чтобы испугаться. А они знают достаточно, чтобы бояться. И аналоги этой коллизии – то там, то тут – вспыхивают на крупных партийных заседаниях, в конфликтах силовых ведомств, в спорах начальников с подчиненными. Где-то тут рождается будущая «борзость» девяностых годов – разучись бояться, гони, пока дышишь.
Макросоциальный объект, который живущие в нем люди привыкли воспринимать как целеполагающий, направленный и в достаточной степени предсказуемый, на глазах теряет связность. Задаваемые им функциональные роли превращаются то в тени, то в изнанки самих себя. Кто здесь отважный комсомолец, вожатый для ребят; кого на самом деле бережет милиция; кто герой, кто шпион, а кто контрразведчик (ни тех, ни других реально не существует, да что толку) – разобраться решительно невозможно. Маркеры этики, доселе четко выдававшие принадлежность к тому или иному объединению людей, не обозначают фактически ничего, поскольку в координатах самого носителя он может все еще быть честным служакой, убивая или воруя; а может быть нищим изгоем, фактически поднявшись до ответственных позиций в большом производстве. И в тот момент, когда очередной герой осознает, что нет вокруг него никакого на самом деле, кроме доступного на зуб и на ощупь, и никаких взаимных обязательств, кроме личных – это означает, что на этой небольшой территории Левиафан умер.»

Журнал «Новый мир» выложил в открытый доступ совершенно колоссальную статью Анны Михеевой про умирающих Левиафанов, производственный роман и «Город Брежнев».

Власть переменилась, память останется

(На закрытие бумажных версий журналов «Власть» и Деньги»)

Я проработал во «Власти» год, и это был счастливый год. Спасибо, Максим Ковальский и Вероника Куцылло, за то, что спасли меня, приютили, обогрели и обеспечили полную занятость любимым делом. Спасибо, «Власть», что позволяла и дальше припадать к любимому делу, как бы неформатно получившиеся тексты ни выглядели.
Не забуду.
Власть переменилась, память останется.

А это, по-моему, мой первый крупный материал, вышедший во «Власти» еще до оформления политического убежища в штате журнала.

На самом деле публиковаться во «Власти» я начал задолго до того, как устроился в штат журнала. Первые заметки для журнала я написал в 2001 году, дебютировав в статусе полуофициального татарского лица ИД (пачка материалов составила спецвыпуск, посвященный Татарстану: 1, 2, 3).
Но не факт, что даже Максим Ковальский в курсе: первые мои тексты появились во «Власти» задолго до этого – в рубрике «Внутренний голос», в которую попадали наиболее наглые, смешные или просто странные тексты провинциальных СМИ.
Я тогда работал в газете «Время и Деньги», добрейший главред которой Юрий Алаев снисходительно разрешал мне резвиться, выдавая примерно такие тексты на регулярной основе (под это дело у нас была специально заточена колонка «Семь дней»).
Если архив не врет, во «Власть» материалы рубрики угодили дважды. В декабре 1999 года — кусочком колонки «Голосование по Павлову» («Власть, расколовшаяся на партии, поняла, что позитивными идеями никого не удивишь, а страх открывает все двери. Поэтому на сей раз кандидаты вкрадчиво намекают избирателям, как плохо, зябко и недолго будут они жить, и как мучительно — умирать, ежели проголосуют не так, как надо.»).
А в августе 2000 года – текстом «Германская стратегия» («Как известно, человек вольно или невольно пытается подстроить течение своей жизни под сценарий тех лет, когда ему было особенно хорошо. А самым безмятежным периодом в жизни Владимира Путина была служба шпионом в братской ГДР. И сегодня он, может, сам того не понимая, пытается создать вокруг себя условия, напоминающие Восточную Германию 80-х.»).
Его финалом мы и закроем настоящий мемуар: «Пусть полночь близится. Ведь Герман уже здесь.»