«Колокол»

2013-11-06 14.26.45
Морис Симашко

Середина 19-го века, Оренбург. В экспериментальной школе для киргиз-кайсацких детей, открытой Высочайшим повелением при Пограничной комиссии, учится мальчик, который выжил – наследник степных биев, вырезанных местным пугачевым на глазах у мальчика. Казахская родня пытается вырастить из юного бия волосатую руку в кармане Белого царя, силовые ведомства, курирующие школу, готовят туземным ученикам противоположную судьбу. А Ибрагим каждую ночь просыпается от повторения кошмара, стесняется побитой лишаем головы, зубрит русский с географией, молча разглядывает и слушает русских да татар — и мечтает возвести в степи город с белыми куполами, счастливыми жителями и совсем без убийц.

Симашко – мощный автор, не входящий в число однозначных классиков по недоразумению и подлости общественно-литературной ситуации. С другой стороны, какой еще судьбы было ждать историческому романисту по фамилии Шамис, который родился в Одессе, умер в Тель-Авиве, а всю творческую жизнь провел в Алма-Ате – и писал в основном про Восток, каковой ни массового, ни элитарного советского читателя особо не интересовал. Все равно обидно.
Работа в казахском издательстве и литжурнале гарантировала писателю почти что безотказный выход книжек, но накладывала понятные обязательства. Речь не только о том, что перевод Симашко подарил долгую счастливую жизнь русской версии трилогии Ильяса Есенберлина «Кочевники». (Примечательно, кстати, что в последнем казахстанском издании книги переводчик просто не указан. И, кстати — еще раз спасибо дорогому алмаатинскому камраду, который отыскал «Колокол» у букинистов – в сети его нет).
Книги Симашко распадаются на две группы – обязательную, про становление советской власти («Комиссар Джангильдин», «В черных песках»), и дозволенную – про досоветскую старину («Маздак», «Емшан», «Семирамида»). И вот эта дозволенность сегодня выглядит фантастической. Потому что Симашко раз за разом дозволял себе писать беспощадные и холодноватые хроники власти как смертельной болезни общества.
«Маздак» был просто антисоветским и контрреволюционным романом – тот факт, что автора никто не сдал и не принял, не столько удивляет, сколько наполняет уважением к читателям и опекунам литературного процесса (понятно, что провинциалам и нацквотам иногда позволялось чуть больше, но то ж чуть).
А вот «Колокол» удивляет. По формальным признакам это типовая поденщина для «ЖЗЛ» «о жизни и деятельности великого казахского просветителя Ибрая Алтынсарина» (цитата из аннотации). По существу это фирменный Симашко, относящийся одновременно к обеим группам и решительно не приспособленный для публикации в казенном жэзээле. Не положено было жэзээлам печатать экзистенциальные драмы о святых, на каждой странице преодолевающих соблазны – а Алтынсарин в «Колоколе» занимается именно этим, обнаруживая лукавый блеск то в дружеском объятьи, то в блеске злата, меда и погон. Ибрай не позволяет муллам прерывать школьные занятия, а миссионерам – крестить учеников, толкует тактические азы генералам-истерикам и чиновникам-шовинистам, терпеливо пишет объяснительные в связи с очередным доносом, из двух сцепившихся в сваре дядек выбирает третьего, спокойно выбивает копейки на народное образование, продает последнее имущество, чтобы построить школу (на которую все никак не выделятся казенные деньги) и содержать дочку умершего наставника – и каждый день бьет в колокол, объявляя всей степи начало урока, и неважно, что степь и город не торопятся на этот урок. Он все равно начнется.
Еще удивительнее, что «Колокол» — образцово антипостсоветский и удивительно актуальный именно сегодня роман. Одни дискуссии по национальному вопросу чего стоят: «Легче всего на русском чувстве общество остервенить. При этом так и смотри: кто больше об отечестве кричит, тот, значит, из кормушки больший кусок своровать хочет…. Весь капитал-то у них – любовь к отечеству. Как у женщин известного поведения. Построчно берут за эту любовь. Хуже не то, а что тема святая. Тут и честный человек слушает-слушает, да очумеет от их криков, туда же бросится. Что лучше для вора, когда все кричат и никто ничего не понимает.»
Симашко, ясное дело, не то что из своего 1981 года будущее предвосхитил – он просто вспомнил яркий кусок прошлого, и нам напомнил. В том числе подлинными цитатами, типа некролога из «Московских ведомостей»: «С кем из мужей древности сравнить почившего в славе Михаила Никифоровича Каткова? Лишь с витязями святорусскими, побивающими поганых татар. Ибо перо его, подобно копью святого Георгия, всегда было победоносно направлено против гидры мятежа, неверия и нигилизма. Где бы ни поднимала голову сия гидра: в лондонском ли «колокольном» тумане, в так званном «новом» ли суде, где оправдывают стреляющих в полицмейстеров стриженных «девиц», в варшавских ли «освободительных» притонах, на улицах ли «белокаменной» матушки-Москвы, где молодцы-патриоты дали славный урок «невинным» университетским башибузукам, в недавних ли орехово-зуевских стачечных безобразиях или во всемирной жидовско-масонской «Интернационалке», откуда направляются все эти подтачивающие крепость России действия, повсюду вставал на ее пути «Илья Муромец» нашей здоровой публицистики, и перед его разящим словом в страхе отступали враги».
Не забыть бы снова – что было и чем кончилось.

«Каллиопа, дерево, Кориск»


Роман Шмараков

Чудовищно остроумный и образованный молодой человек является по неожиданному приглашению в замок барона фон Эренфельда, дочери которого симпатизирует, однако вместо барона нарывается сперва на неприятеля детства, потом на призрак барона, а далее на шторм потусторонней активности, сигналом к которому становится военный парад довольно агрессивного столового серебра. Обо всем этом главный герой рассказывает в письмах приятелю, обстоятельно, изящно — и постоянно отвлекаясь на попутные воспоминания, размышления и посторонние тексты, так что к десятому месяцу переписки сам отчаивается довести рассказ о нескольких колдовских часах до хоть какого-нибудь завершения.

Роман Шмараков – доктор филологии («Символический подтекст романа Ф.М. Достоевского “Бесы”» и «Поэзия Клавдиана в русской рецепции конца XVII – начала XX вв.»), переводчик с латыни, знаток всевозможной классики, puppet master и автор блога, постоянно генерирующего массовые веселые умствования. Книга, в общем-то, такая же – закрома дико смешных, местами невыносимо прекрасных умствований, знакомство с которыми заставляет правильного читателя то поджимать пальцы от удовольствия, то, бурча, лезть в словари. У этой книги читатель может быть только правильным — но никак не широким, увы. И дело даже не в формально элитаристских особенностях романа «Каллиопы, дерева, Кориска», который от названия и до примечаний построен на античном базисе, строгом, суровом и все такое, а в том, что мы на этом базисе ногу сломим всем чертям назло. Если бы античные статуи дошли до нас в первозданном виде, мы бы могли восхищаться не только изгибом рук милосской Венеры и суровым ликом самофракийской Ники, но и насыщенностью тонов, а также контрастностью цветового рисунка. Сейчас идея раскраски мраморных памятников кажется чудовищной, хотя казалось бы. А Шмараков, по сути, занимается ровно тем, что мастерски и по всем правилам, которых мы не знаем, рисует портрет эпох поверх слепого белого лица, которого мы опять же не знаем – и боевой раскрас воспринимаем либо как странную шутку, либо как высоколобое кощунство.
При этом автор крайне обаятелен и дружелюбен, и готов не отпускать обиженным никого: не зрящий замаха Лукиана проникнется слогом Джерома или заходами Гашека (я уж молчу про готический роман как класс и школу) – впрочем, и не проникшийся может оценить фразу типа «Я хотел украсить его головой свой забор, как Эномай, но, во-первых, у меня нет забора, а во-вторых, я подумал, что вторую голову найду нескоро, и чувство симметрии заставило меня быть гостеприимным». А таких фраз в книге – в общем, там все фразы такие. Шмараков большой мастер, и мастер самостоятельный, сам выбирающий, к какой из сотен традиций относится сегодняшний фрагмент.
Это, понятно, не подействует на читателя, который предпочитает быть обиженным, недружелюбным и искренне не понимающим, что «весело» не должно совпадать с «ни о чем не надо думать». Остальным истово рекомендую.

«Человек ниоткуда» (아저씨 (Ajeossi), The Man from Nowhere)

Шлюшка крадет ценность у злодеев, те бросаются на поиски, валя всех подряд, и задевают не того – сумрачного красавчика с челкой, который работает в ломбарде и каждый день немногословно избавляется от общества соседки, надоедливой первоклашки. Первоклашка – дочка той самой шлюшки, а красавчик – таинственный супербоец. Он всех убьет, а остальных спасет.

origin

Блестяще снятый кинокомикс абсолютно без претензий. Химически чистое удовольствие, пересказываемое преимущественно междометиями (а он такой: аа! — и дыфф! дыфф! в лобовуху, а она бронированная, тот такой: га-га, типо, а он на капот бросился, ствол такой к стеклу прислонил и снова: дыфф! дыфф!)
Чудо просто.

«Берлинское дело» (베를린 (Bereullin), The Berlin File)

Южнокорейская разведка в последний момент срывает проходящую в Берлине сделку по продаже северокорейского страшного оружия арабам (при русском посредничестве). Пхеньянскому супершпиону-диверсанту удается уйти от сеульцев и ЦРУ, но с Родины прибывает палач с огромными полномочиями и приказом зачистить местность от всех, включая супершпиона и его жену.

Техничный, но скучноватый триллер с безупречными экшн-сценами. Кабы не они да не разрез глаз большинства персонажей, «Берлинское дело» смахивало бы на стандартный голливудский боевик с бюджетом и претензиями выше среднего.

«Преследователь» (황해 (Chugyeogja), The Chaser)

Полноватый вспыльчивый хозяин небольшого сервиса «Девочки по вызову» выпинывает простуженную сотрудницу к капризному клиенту, а некоторое время спустя обнаруживает, что именно после звонков с того же номера несколько девушек бесследно пропали. Приходится вспомнить полицейское прошлое, взять под мышку запуганную дочку сотрудницы и отправиться на поиски злодея. Злодей попадается сразу, огребает дюлей и признается во всем на свете, кроме того, где мама девочки. К утру полиция признает его шутником и отпустит, чтобы не влипнуть в историю с пытками задержанных. Маньяк, улыбнувшись, пойдет зачищать следы, а сутенер, которого искренне и по делу ненавидят почти все коллеги, должен успеть спасти хоть кого-то.

Очередная лютая и безнадежная корейская история – на сей раз не про месть, как «Олдбой» и «Я видел дьявола», но про возмездие, неотвратимое и справедливое лишь в смысле «зато мертвые меньше мучаются». Второй раз смотреть невозможно, один – необходимо.

«Весь этот джакч» (дилогия)

Андрей Лазарчук, Михаил Успенский

Планета Саракш, городок солекопов на границе с Пандеей. Гимназист из шахтерской семьи с дружком из военных-благородных вяло шляются в поисках приключений, пока их не берет в оборот страшненькая умница, предлагающая наладить бизнес, связанный с отловом, засолкой и продажей глубоководных деликатесов. Быдловатая солдатня сразу валит бизнес набок – и тут пацаны находят на берегу ледяного озера умирающего чужеземца с диковинным оружием. Такова завязка первого романа дилогии «Соль Саракша».

Планета Саракш через полтора десятка лет после событий первой книги (и в период, описанный в последних главах «Обитаемого острова» Аркадия и Бориса Стругацких). Власти центра провинции на границе с Пандеей, получив сигнал о скорой то ли войне, то ли беде, вывозят школьников в лесной лагерь. Там их и накрывает война-беда, смысла и сути которой никто из действующих лиц не понимает, хотя в паузах между беготней, перестрелками, похоронами товарищей и карательными вылазками судорожно пытается понять, и найти родителей – или хотя бы смысл выживания в сдохшем мире. Об этом второй роман – «Любовь и свобода».

Романы задумывались и писались для цикла «Обитаемый остров», который должен был снять часть пенок с волны, поднятой экранизацией Бондарчука, ничего не снял и бесславно заглох. Дилогия не была напечатана и не стала трилогией, как задумывалось изначально. Лишь этой осенью, выждав полтора года и убедившись в тщетности дальнейших ожиданий, Лазарчук выставил книги в довольно специальном магазине и предпринял ряд промо-акций, ставших поводом для мощных бурлений разнообразных масс. Да и пусть их.
Некоторое время назад я описывал свою реакцию на курс, выбранный любимыми авторами, термином «уважительное недоумение». Еще есть «сожаление» — в связи с тем, что Лазарчук раз за разом пытается играть на чужой поляне. Да, хорошим инвентарем. Да, по своим правилам, которые мне нравятся куда больше дефолтных. И да, впихивание в которую подряд коммерческую шнягу качественно сделанного кунштюка с социально-психологическим и философским подтекстом можно считать если не выигрышем, то достижением и подтверждением верности однажды поднятому флагу. Беда в том, что любой флаг на каком-то обширном фоне становится частью чужого флага – и не всегда того, которому хочется присягать.
Я понимаю как объективные, так и субъективные причины этого подхода. Я знаю, что мировой масскульт накопил массу примеров того, как подсаженный на низменный гумус высоколобый росток на сороковом году шараханий по колено в помянутом гумусе делает пейзаж ослепительно прекрасным — и все радуются, а также танцуют (обычно в этом месте приводится в пример сериал Dr Who, который типа обязателен к просмотру, но сугубо с шестого или какого там сезона). Я даже верю, что когда-нибудь на похожие чудеса будут способны холмики, обозначающие отеческие гробы. Но в правило грабель я верю сильнее.
Лазарчук и Успенский заслуженно относятся к видным ученикам Стругацких, в связи с чем, похоже, и считают необходимым вписываться в проекты, связанные с именами наставников. Вспомним «Время учеников», вспомним ненаписанного «Белого ферзя», вспомним сталкера с точками, в рамках которого (-ых) авторы не столько отрабатывали франшизную повинность, сколько пытались напомнить о бесточечной поре.
Сверхзадача «Всего этого джакча» сопоставимая. Успенский (очевидно, более-менее сольно написавший первую книгу дилогии) продолжает эксперименты с «Парнем из преисподней», отыгрывая не сюжетом, но духом той повести мотивы отдельных глав «Полудня» (который «XXII век»). Лазарчук же (явно ответственный за вторую книгу) со свойственной ему лютой честностью и в близком ему апокалиптическом режиме пытается ответить на вопросы, которые ставил перед молокососом по имени Мак некто по прозвищу Странник («Тебе вообще известно, что такое инфляция? Тебе известно, что надвигается голод, что земля не родит?.. Тебе известно, что мы не успели создать здесь ни запасов хлеба, ни запасов медикаментов? Ты знаешь, что это твое лучевое голодание в двадцати процентах случаев приводит к шизофрении?»).
Я не могу сказать, что эксперименты мне не понравились, а ответы показались неубедительными. Но я должен сказать, что за пределами сферического непроницаемого мира, в который добровольно загнали себя авторы, им и мне было бы проще.
Любовь и свобода плохо совместимы с неволей.

«Тридцатая любовь Марины»

Владимир Сорокин

1983 год, заснеженная Москва, по которой бегает, бродит и рассекает на бомбилах тридцатилетняя Марина, пригожая преподша фоно из ДК, везучая неудачница и половая стахановка с психотравмой во все туловище. Она ненавидит Советскую власть, от которой брезгливо принимает дары и заказы с колбасой, не любит мужчин, которых ублажает как может (чисто из уважения), бьет морду девкам, которых вроде искренне любит, — и временами срывается в истерику, запой и дебош от понимания того, что жизнь как будто прошла, а настоящей любви так и не будет. Но любовь приходит – из самого ненавистного логова. И восходит солнце, полыхая кумачом и трудовыми мозолями.

Я Сорокина не читал от слова «вообще» и не читал бы далее — в свое время сунулся в «Голубое сало» и тут же убег без намерения возвращаться. Но личная необходимость заставила удариться в изучение отечественного худлита, описывающего 1983-84 годы. Необходимость, к счастью, быстро отпала, но одну книжку я таки прочитал – эту.
Аннотация утверждает, что «Тридцатая любовь Марины» — один их первых текстов автора, опубликованный через четверть века после написания. Раннее рождение многое объясняет. Повесть распадается на три части (точнее, на четыре, но без спойлера этого не объяснить, так что и не буду). Первая и вторая часть смахивают на не очень старательный перевод очень старательного английского текста про быт, ад и свинцовые мерзости далекого совка. В лексике слишком много «взяла своими руками» и прочих германических калек, а сюжет, персонажи и степень осмысления реальности чудовищно напоминают книжки про СССР, написанные несоветскими человеками – московские главы «Русского дома» Ле Карре, например.
Третья часть выдержана в стилистике предельно глумливого соцарта, который, я так понимаю, и прославил автора – хотя мне больше напомнил тяжеловесное до занудности подражание раннему Пелевину. Я понимаю, что Сорокин был раньше, я отдаю должное его остроумию, бесстрашию и способности не завершать остроумно приляпанную коду, превращая ее из милого пустячка в самоценного монстра (ценность подвигу добавляет недоступность копипасты в описываемый период). И повесть мне, в общем-то понравилась.
Но желания читать Сорокина дальше не добавила.

11/22/63

Стивен Кинг

Провинциальный учитель английского, одинокий и не слишком удачливый, узнает, что может изменить всё. Просто всё. Потому что может пройти грязным подвалом в погожий осенний денек 1958 года – туда, где тихо, светло, все курят, щемят негров и едят вкуснющую натуральную еду. Туда, где родители еще маленькие, а Кеннеди живой. И может остаться живым, если учитель постарается. Если протянет пять лет в блаженном прокуренном мире, не отвлекаясь на любовь, заработки и прочую жизнь, если найдет истинного убийцу и остановит его, а не подставную фигуру, и если удержится от новой экспедиции, которая обнуляет итоги предыдущей.

Успех Кинга во многом объясняется умением работать с болями и страхами национального значения. В нулевые годы автор, размазанный машиной беззлобного алкаша, был поглощен собственными болями и страхами, но сумел вернуться на исходную площадку. Он взялся за самую главную боль послевоенной Америки — и отработал поставленную задачу на отлично.
«11/22/63» — насквозь вторичный и очень интересный роман, трогательный и мастеровитый памятник римейкам и самоповторам как явлению. Кинг откровенно равняется на классическую американскую фантастику (в первую очередь Финнея, Хайнлайна и, понятно, Брэдбери), но не впадает в голое подражательства отчасти благодаря мастерству, отчасти из-за того, что ориентируется на образец, который ближе и роднее — на себя самого. В начале нового романа есть необязательный, но трогательный узелок, прихватывающий книгу к давнему роману «Оно», да и основной сюжет то и дело выхватывает куски и ходы из уже написанного и оэкраненного. Но это мелочи, а по существу нельзя не отметить, что «11/22/63» представляет собой ранний (и лучший, на мой взгляд) роман «Мертвая зона», перелицованный под лекало поздней (и неплохой) повестушки «Ур». Гиперкомпенсация этого сходства, похоже, и раздула текст до почти невыносимых размеров – однако читать тысячестраничный томище почти не утомительно: самые банальные повороты автор исполняет истово, смачно и богато, так, что читатель не чувствует себя ни обманутым, ни оскорбленным. Хотели Кинга – вот вам Кинг. Старый, добрый, совсем как настоящий. Народу нравится.
Мне – почти.

«Географ глобус пропил»

Добрый пропойца Служкин устраивается учителем в школу, чтобы передохнуть от наездов осатаневшей, но любимой жены, устроить ее личную жизнь, а заодно попрактиковаться в давнем намерении попробовать святую жизнь. Намерению мешают заскорузлость жизни, крикливые подростки, которые географа в основном презирают, ученица, к которой у географа вспыхивает взаимная, но невозможная любовь — ну и мешает Служкину, конечно, привычка не подставлять вторую щеку и решать любые проблемы выпадением в алкогольную спячку.

Пермский говор относится к самым узнаваемым и неискоренимым диалектам современного русского языка. Почти все подростки в фильме говорят по-перьмски — потому что сыграны и озвучены местными силами. При этом остальные персонажи говорят по-среднерусски, начисто выпадая из предполагаемой картины мира. Та же беда со всем фильмом: аутентичные камские берега, облупленные панельки, ржавые трубы и отдельные куски подлинной жизни остаются в раме, созданной прекрасным романом Алексея Иванова — а высокопрофессиональное действо вываливается, как умелая пластилиновая нашлепка из бумажной аппликации. Временами все очень хорошо — детки отличные, Будкин замечательный, Хабенский издали похож на провинциального алика-интеллигента — а общее впечатление все равно неловкое, как от мхатовского придыхания в повседневном разговоре.
Неплохой фильм. Но и не хороший.
Очень жаль — книга-то великая. Да и «Живой», предыдущий фильм режиссера Велединского, позволял надеяться на большее.