Итоги 2017 года подводить лень, да и некогда. Много работал, много ездил, много читал (потом, может, выложу списки прочитанного не по работе и просмотренного).
Главное событие, понятно, — «Большая книга» за «Город Брежнев». «ГБ» я дописал два года и один день назад, потом полгода рихтовал.
В этом году писал порядочно, но в малом и служебном формате. Что-то уже опубликовано (эссе в «Дружбе народов» и путеводители по собраниям музеев Лермонтова и Чехова), что-то выйдет через пару недель (рассказ «Тубагач»).
А здесь в честь праздника и с любезного разрешения Гослитмузея выложу микрорассказ, написанный в январе для проекта «Канделябр, шишка и кочерга: тайная жизнь музейных вещей». История такая: двум десяткам писателей предложили выбрать по фотографиям один из экспонатов Гослитмузея и написать про него собственный детский рассказ на две тысячи знаков — естественно, не подозревая, чем выбранный артефакт, в моем случае кувшин, славен и кому он принадлежал.
Рассказ, естественно, получился не совсем детским — ну уж как всегда. А это мы с тем самым кувшином (принадлежавшим, оказывается, Борису Пастернаку) на той самой выставке в Доме Остроухова.
Кувшин стоял на шкафу всю жизнь. Папа говорил, что этот тот самый кувшин Хоттабыча — вернее, его вредного старшего брата, — и что джинн до сих пор сидит внутри, глядя оранжевым камушком на мир и на меня. И если я буду баловаться, джинн это увидит. Поэтому я баловалась в другой комнате.
Потом я заболела. Я плохо помню жар и бредовые сны, зато хорошо помню, как мама вдруг ворвалась в комнату, крикнула, чтобы никто не входил, и сняла кувшин со шкафа. Я пыталась спросить, зачем это, но вместо голоса вышел хрип и мучительный кашель. Мама за толстую белую нитку сняла белесую нашлепку с клювика кувшина, на миг застыла, всматриваясь, решительно сорвала с меня одеяло и стала растирать жидкостью из кувшина, ледяной и очень мерзкой на вид – зеленоватой и будто с кусочками тины. Я попыталась спастись сперва за подушкой, потом между кроватью и стенкой, да куда там. А мама сунула клювик мне под нос и велела: «Пей». Я беззвучно завопила и захлебнулась ледяной горькой мерзостью. Выплюнуть не получилось, увернуться тоже. Пришлось глотать, кашляя, задыхаясь и умирая. Я прокашлялась, вскочила и завизжала: «Ты с ума сошла, чего делаешь-то, умру же, сама пей эту гадость!» Весь дом сбежался, а я все орала, бегая по комнате нагишом, громкая, злая и здоровая. А мама сидела на полу и плакала, баюкая кувшин, будто ребеночка.
Потом кувшин снова стоял на шкафу, открытый и немножко пыльный.
А теперь он снова запечатан.
Тетя Галя рассказала, что кувшин много веков передавался в нашей семье как приданое старшей дочери. Откуда он взялся, никто не знал, как никто не знал, что конкретно получала в запечатанном кувшине уходящая из дома невеста. Иногда это оказывалось лекарство, иногда – топленое масло, или мед, или зерно, или нефть, или просто вода. Но всякий раз — ровно то, что спасало старшую дочь и ее семью.
Баба Соня рассказала, что кувшин сам решает, чем спасти хозяина, а заливают-то в него обычную воду.
А я не верила. Ведь тетя Галя и баба Соня не старшие дочери. А мама старшая. И я старшая.
Папа упорно держался версии Хоттабыча. Я не выдерживала, начинала хохотать и пинать его, а он звал на помощь маму.
Мама не рассказывала ничего. Говорила: «Время придет – узнаешь».
Время пришло. Завтра я узнаю.
А через четверть века узнает моя дочь.